Тема встречи  № 16

Автор: А.Г. Сидоров

назад в Архив

 Николай Михайлович Языков

(1803 – 1846)
      Гоголь передает, что когда стихи Языкова появились отдельной книгой, Пушкин сказал с досадой: «зачем он назвал их «Стихотворения Языкова»? Их бы следовало назвать просто: Хмель! Человек с обыкновенными силами ничего не сделает подобного: тут потребно буйство сил». И потом в известном послании к автору хмельной книжки Пушкин повторил свое определение:
Нет, не кастальскою водой
Ты вспоил свою Камену;
Пегас иную Ипокрену
Копытом вышиб пред тобой.
Она не хладной льется влагой,
Не пенится хмельною брагой;
Она размывчива, пьяна...
     Однако, Белинский именно эту опьяненность Языкова ставил ему в вину и, что еще тяжелее для поэта, не верил в нее. И действительно, теперь, когда читаешь стихи «Вакха русской поэзии», невольно приходит на мысль, что та неуклонная планомерность, с какою Языков поет вино, далека от непосредственной удали, разгула и имеет в себе немного искреннего. И утомляют бесконечные и однообразные воспоминания о «студентских» попойках или сравнительная оценка шампанского, рейнвейна и малаги. В теоретическом пьянстве Языкова, как в безумии Гамлета, видна система...
     Но если не опьянить обильное «искрокипучее» вино языковских стихотворений, то как хмель действует буйная фонетика, энергия полнозвучности, каскад звуков, по поводу которого говорил Гоголь: «Имя Языков пришлось ему недаром. Владеет он языком, как араб диким конем своим, и еще как бы хвастается своею властию... Все, что выражает силу молодости, не расслабленной, но могучей, полной будущего, стало вдруг предметом  стихов его. Так и брызжет юношеская свежесть от всего, к чему он ни прикоснется». И в самом деле, звучность Языкова влияет почти физиологически, и то громкое, звонкое, шумное, что есть в его стихах, пробуждает в самом авторе и в читателях соответственные эмоции. До сих пор распевают эти вольные, мужественные, боевые песни Языкова:
Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно;
В роковом его просторе
Много бед погребено.
Смело, братья! Ветром полный
Парус мой направил я:
Полетит на скользки волны
Быстокрылая ладья!
Облака бегут над морем,
Крепнет ветер, зыбь черней;
Будет буря - мы поспорим
И помужествуем с ней.
     Сила вообще сопутствует ему, и когда он говорит, прекрасно говорит о природе, ему нравится не ее пейзаж, а ее волненье. Вообще, он «сердцем пламенным уведал музыку мыслей и стихов»; он – поэт динамического, и оттого так гибельно подействовало на него, что он остановился. Однажды прерванного движения он уже не мог восстановить. Хмель звучности скоро стал у Языкова как будто самоцелью, и в звенящий сосуд раскатистого стиха, порою очень красивого, уже не вливалось такое содержание, которое говорило бы о внутреннем мужестве. Из чаши, когда–то разгульной, Языков стал пить «охладительный настой». У него сохранился прежний стих, «бойкий ямб четверостопный, мой говорливый скороход»;  но мало иметь скорохода, надо еще знать, куда и зачем посылать его. Языков отпел, - «уж я не то, что был я встарь». Настал какой–то знойный полдень, который и задушил его поэзию. Как своеобразно говорит прежний поэт, теперешний «непоэт»:
Попечитель винограда,
Летний жар ко мне суров;
Он противен мне измлада,
Он, томящий до упада,
Рыжий враг моих стихов.
..........................................
Неповоротливо и ломко
Словно жмется в мерный строй,
И выходит стих не емкой,
Стих растянутый, негромкой,
Сонный, слабый и плохой.
     Некогда у Гоголя вызывала слезы патриотическая строфа Языкова, посвященная самопожервованию Москвы, которая испепелила себя, чтобы не достаться Наполеону:
Пламень в небо упирая,
Лют пожар Москвы ревет,
Златоглавая, святая,
Ты ли гибнешь? Русь, вперед!
Громче буря истребленья!
Крепче смелый ей отпор!
Это – жертвенник спасенья,
Это – пламя очищенья,
Это – фениксов костер!
     Но патриотизм Языкова скоро выродился в самую пошлую брань против «немчуры» (свои студенческие годы поэт провел в Дерпте); он стал хвалиться тем, что его «русский стих» (тогда еще не было выражения «истинно–русский»...) восстает на врагов и «нехристь злую» и что любит он «долефортовскую Русь». Он благословлял возвращение Гоголя «из этой нехристи немецкой на Русь, к святыне москворецкой», а про себя, про свою скуку среди немцев писал:
Мои часы несносно – вяло
Идут, как бесталанный стих;
Отрады нет. Одна отрада,
Когда перед моим окном
Площадку гладким хрусталем
Оледенит година хлада;
Отрада мне тогда глядеть,
Как немец скользкою дорогой
Идет, с подскоком, жидконогой –
И бац да бац на гололед!
Красноречивая картина
Для русских глаз! Люблю ее! –
...шутка, может быть, но шутка, характерезующая и то серьезное, что было в Языкове...  Вообще чувствуется, что поэзия не вошла в его глубь, скользнула по его душе, но не пустила в ней прочных корней.  Даже слышится у самого Языкова налет скептицизма по отношению к поэзии, к ее «гармонической лжи». Он был поэт на время. Он пел и отпел. Говоря его собственными словами:
Так с пробудившейся поляны
Слетают темные туманы.
     Недаром он создал даже такое понятие и такое слово, как «непоэт». Нет гибкости и разнообразия в его уме; очень мало интеллигентности, - подозреваешь пустоту, слышишь звонкость пустоты. Но пока он был поэтом, он высоко понимал его назначение, и с его легкомысленных струн раздавались тогда несвойственные им гимны. Библейской силой дышит его воззвание к поэту, которого он роднит с пророком и свойствами которого он считает «могучей мысли свет и жар и огнедышащее слово»:
Иди ты в мир, - да слышит он пророка;
Но в мире будь величествен и свят,
Не лобызай сахарных уст пророка,
И не проси, и не бери наград.
Приветно ли сияние денницы,
Ужасен ли судьбины произвол:
Невинен будь, как голубица,
Смел и отважен, как орел!
     Иначе, если поэт исполнится земной суеты и возжелает похвал и наслаждений, Господь не примет его жертв лукавых:
..........дым и гром
Размечут их – и жрец отпрянет,
Дрожащий страхом и стыдом!
     Тогда же, когда Языков еще был поэтом, он дивно подражал псалмам («Кому, о Господи, доступны Твои сионски высоты?»). На сионские высоты он изредка всходил и впоследствии, - когда писал, например, свое «Землетрясение», которое Жуковский считал нашим лучшим стихотворением; здесь Языков тоже зовет поэта на святую высоту, на горные вершины веры и богообщения. Но сам он был ниже своих требований. И про себя верно сказал он сам:
Он кое-что не худо пел,
Но, музою не вдохновенный,
Перед высоким он немел.
     У него есть страстные, чувственные мотивы, упоение женской наготой («Блажен, кто мог на ложе ночи тебя руками обогнуть, челом в чело, очами в очи, уста в уста и грудь на грудь»); но, собственно, и любовь не очень нужна ему, он может обойтись без нее, и он славит Бога за то, что больше не влюблен и не обманут красотою. Этот мнимый Вакх был в конце концов равнодушен и к вакханкам. Правда, сияет на нем отблеск Пушкина, и дорог он русской литературе как собеседник великого поэта. Они встречались там, где берег Сороти отлогий, где соседствуют Михайловское и Тригорское. Живое воспоминание соединяет его с этими местами, где отшельнически жил Пушкин, где был «приют свободного поэта, непобежденного судьбой».
     Языков понимал, какая на нем благодать от того, что он был собеседником Пушкина, и как это обязывает его. Вечную память и лелеял он об этих вечерах, памятных и для всей русской литературы. Трогательно то, что он воспел няню Пушкина – «Свет Родионовна, забуду ли тебя?»  А когда она умерла, он чистосердечно обещал:
Я отыщу тот крест смиренный,
Под коим меж чужих гробов
Твой прах улегся, изнуренный
Трудом и бременем годов.
     Кто в литературе сказал хоть одно настоящее слово, того литература уже не забывает. А Языков к тому же соединил свое имя с другими, большими именами. Он сам это сознавал:
И при громе восклицаний
В честь увенчанных имен,
Сбереженных без прозваний
Умной людкостью времен,
Кстати вместе возгласится
Имя доброе мое.
     Да, среди имен других «кстати» возгласилось и скромное имя Языкова.
А.Г.Сидоров.  12.02.12
(Россия) Сидней, Австралия.
 

Make a free website with Yola